Умереть они могли, разве что, от голода. Хуже всего пришлось заключенным концлагеря на Олдерни и подневольным рабочим. Их и без того скудный рацион был урезан настолько, что им практически вообще стало нечего есть, и они, в зависимости от конституции, рано или поздно умирали. Англичане и немецкие солдаты с трудом барахтались на поверхности, столкнувшись со странной ситуацией — они все вместе неожиданно оказались в одной лодке, они были вынуждены бороться с одними и теми же трудностями, понимая, что и те и другие брошены на произвол судьбы своими правительствами. Немцы ругали свое правительство, которое ничего не делало, чтобы вывезти людей с островов или как-то поддержать их в тяжелом положении. Англичане ругали Черчилля, который не постеснялся пожертвовать своими соотечественниками ради того, чтобы уморить противника голодом. Так как от ругани было мало пользы, всем было понятно, что надо каким-то образом самостоятельно выходить из положения. Судьба породила странное сообщество оккупантов и населения. Люди пытались сообща найти способ выжить.
Отношения между оккупантами и населением на островах с самого начала были иными, нежели в других, оккупированных гитлеровцами странах. Немцы были невероятно заносчивыми тиранами и агрессорами, но таких эксцессов и массовых казней, как в Польше, России и даже во Франции, на островах не было. Впрочем, на островах не было и движения сопротивления, поэтому никто и не думал нападать на оккупантов. Всю войну люди провели на островах, отрезанные морем от всех военных перипетий, образовав замкнутое сообщество, все члены которого были вынуждены сосуществовать друг с другом не так, как в других оккупированных странах, где можно было куда-то уйти — во всяком случае, победителям. Надо было как-то приспосабливаться друг к другу, ибо уклониться от совместного проживания бок о бок было просто физически невозможно. Из этого положения без всякого внешнего принуждения возникло известное чувство общности.
В последние месяцы войны это чувство, под влиянием голода и страха, переросло в довольно странную солидарность.
В сентябре 1944 года Беатрис исполнилось шестнадцать лет, и она была убеждена, что это последний день рождения, который она отмечает в условиях оккупации. Поражение врага было неизбежно, и теперь это видели все.
— Еще полгода, — шептались люди, — и все будет позади.
Беатрис испытывала странное чувство, зная, что скоро увидится с родителями. В разлуке прошли четыре года, скоро сравняется пять, и вот уже совсем скоро они смогут заключить друг друга в объятья. Теперь, когда этот момент был близок, Беатрис овладело страшное нетерпение. Она дрожала от волнения, она просто не могла больше ждать. Плен стал невыносим, как и необходимость отчитываться во всех своих действиях. За все это время она только один раз виделась с Жюльеном; это было в марте, на дне рождения Мэй. Эрих в это время находился во Франции, и Беатрис сумела уговорить Хелин отпустить ее на вечеринку, которую устроила Мэй. После долгих препирательств Хелин наконец согласилась. Отделившись от кучки хихикающих девочек, казавшихся ей сущими детьми, Беатрис забралась на чердак, где в последний раз была летом прошлого года. Жюльен полулежал на шезлонге у окна. Он был тепло одет, и откинувшись назад, подставил лицо лучам холодного весеннего солнца. На Беатрис он посмотрел, как на неожиданно явившееся привидение.
— Ты? Я думал, что тебя больше никогда сюда не пустят!
— Они не пускают. Но ради дня рождения Мэй они сделали исключение.
Он встал с шезлонга и подошел к Беатрис. Он был очень бледен, на лице застыла маска покорного мучения, которой раньше, невзирая ни на что, не было. Казалось, фаза мятежного порыва и гнева безвозвратно миновала, оставив по себе могильное спокойствие и привычную подавленность. Он больше не сопротивлялся. Он ушел в себя и ждал конца, каким бы он ни был.
— Хорошо, что ты пришла, — сказал он без всякого, впрочем, энтузиазма.
— Что тебе рассказали Уайетты?
— То, что сказала им Мэй. Что ты практически не выходишь больше из дома и тебе запретили приходить сюда.
— Они знают, что мы… в ту ночь были вместе?
Он кивнул.
— Они сами быстро это сообразили. Все говорят, что в ту ночь тебя видели на пляже с каким-то мужчиной, а так как меня тоже не было… — он пожал плечами. — Они, правда, не знают, насколько далеко зашли наши отношения, но то, что намечалось нечто большее, чем они предполагали, им, конечно, стало ясно. Они очень злы на меня.
— Тем не менее, они тебя снова спрятали.
— Да, мне повезло, хотя я бы не стал называть это так.
— Ты переживешь и это, — сказала Беатрис.
— Да, да, — неопределенно ответил он.
Потом они некоторое время молча стояли рядом, не зная, что сказать. Оба чувствовали, что говорить им, в сущности, не о чем, что все уже сказано, и им остается лишь ждать, что преподнесет им будущее.
— Мне пора вниз, к остальным, — сказала наконец Беатрис, и Жюльен снова произнес:
— Да, да.
Они даже не прикоснулись друг к другу, между ними не было больше нежности, напоминавшей о былой близости и доверии.
«Он даже не спросил, как мне удалось в ту ночь уйти от немцев, — подумала она, спускаясь с чердака по лестнице, — он не сказал ни слова об опасности, которой подверг меня, ни слова сожаления о том положении, в какое он меня поставил, положении пленницы — такой же, как он сам. И все это случилось из-за его легкомыслия».
Потом у Беатрис уже не было случая повидаться с Жюльеном, но, в сущности, она этого и не хотела и не планировала. Она разочаровалась в нем, да, кроме того, и жизнь стала такой тяжелой, что время любви, казалось, навсегда прошло.