Хозяйка розария - Страница 20


К оглавлению

20

— Во время немецкой оккупации немецкий язык стал обязательным предметом во всех школах английских островов Ла-Манша, — сказала Франка. — Ты знал об этом?

— Нет.

— Хелена Фельдман приехала тогда на Гернси, как жена немецкого офицера. Они заняли дом, где жила Беатрис. Ее родители бежали, и она росла в семье Фельдманов.

— Я не понимаю, что, собственно, так заинтересовало тебя в этих людях, — сказал Михаэль. — Это совершенно обычные люди, с которыми ты не имеешь ничего общего. Ты их вообще больше никогда не увидишь.

— Но я же все равно поеду на Гернси по твоим делам.

— Да, но жить ты, естественно, будешь в отеле! Комната в этом — как его, Ле-Вариуфе? — была вынужденным решением. Впредь тебе не придется ютиться в этой глуши!

— В книге, которую я читаю, — Франка упрямо вернулась к началу разговора, — как раз упоминается Эрих Фельдман. Сначала он был майором, но за время войны дослужился до подполковника. Он отвечал за доставку на остров строительных материалов — всего, что требовалось для сооружения укреплений и подземных бункеров. При этом, он, понятно, распоряжался работавшими на строительстве заключенными, подневольными рабочими. Автор книги описывает Фельдмана как совершенно непредсказуемую личность. Если он был в хорошем настроении, то мог распорядиться выдать рабочим дополнительный пищевой рацион. Но в следующий момент он мог превратиться в сущего живодера, вводившего жесточайшие наказания, и допускавшего любой произвол, если ему надо было выпустить накопившуюся ярость.

— В то время было полно таких типов, — сказал Михаэль. — Третий рейх извлек этих замаскированных садистов из всех щелей и дыр и вознес их к вершинам власти. Тогда они получили неограниченную возможность проявлять свои наклонности, да еще получать за это ордена. Этот Эрих Фельдман — один из многих тысяч.

— На его совести расстрелы и другие преступления. Он совершил множество злодеяний.

— Полагаю, он давно умер?

— Он был убит в начале мая 1945 года, незадолго до капитуляции островного гарнизона. Обстоятельства его гибели неясны, но в хаосе тех дней на его смерть вообще не обратили внимания.

— Наверное, его линчевали освобожденные заключенные, — заметил Михаэль. — Во всяком случае, надеюсь, что именно так и случилось. Но почему ты вдруг заинтересовалась этим мерзким типом?

— Я познакомилась с его вдовой. Я встретила женщину, которая жила с ним под одной крышей, когда была маленькой девочкой. Мне хочется больше узнать о них.

— Иди в газетные архивы. Перелистай подшивки того времени. В этой работе я не вижу особого смысла, но, по крайней мере, ты будешь занята делом и перестанешь с утра до вечера думать о своем неврозе. Я и раньше всегда говорил, что тебе надо быть журналисткой или кем-нибудь в этом роде. Но ты захотела…

— Знаю. Я захотела сама принять решение. Оно оказалось ложным, и с этим я теперь живу и буду жить. Мы много об этом говорили.

— Человек не должен с чем-то жить. Человек может все изменить.

— Мне тридцать четыре года. Я…

— Я еще раз повторяю: человек может все изменить. В тридцать четыре года, в восемьдесят четыре — неважно, надо лишь сильно захотеть. Ты же понимаешь, что предпосылка и обязательное условие — это хотя бы немного воли, а воле можно научиться. Силе тоже можно научиться! — глаза Михаэля горели непреклонной решимостью.

«Эта несокрушимая сила, — подумала Франка, — эта беспощадная энергия. Каждый раз, когда он так на меня смотрит, я теряю последние остатки моей жалкой уверенности в себе».

Она вдруг почувствовала свинцовую усталость и тихо произнесла:

— Я не собиралась говорить об этом. Мне просто хотелось рассказать тебе…

— Но мы должны об этом говорить.

— Нет.

— Почему нет?

— Потому, — упрямо ответила она.

Михаэль покачал головой. Он преодолел усталость и сонливость, а значит снова стал опасным.

— Иногда ты ведешь себя как малое дитя. Только ребенок говорит «потому», так как у него просто нет аргументов для внятного ответа. Господи, ты когда-нибудь повзрослеешь?

— Я…

— В переносном смысле, Франка, ты — человек, который живет, опустив руки. Ты сдалась и принялась отчаянно жалеть себя. Да, у тебя в жизни что-то не заладилось, но ты не можешь найти в себе мужество начать все сначала. Ты проводишь массу времени на кушетке психоаналитика, глушишь себя таблетками, с помощью которых чувствуешь, что у тебя, якобы, все в порядке. Но на самом деле от них ты становишься все слабее и слабее…

— На Гернси, — произнесла Франка бесцветным тоном, — я прожила целых три дня без таблеток.

Он резко провел ребром ладони по столу, словно отметая прочь это возражение.

— И ты видишь в этом свою великую победу? У тебя просто не было другого выхода, и поэтому ты обошлась без лекарств. Причем, обошлась плохо, если верить твоему рассказу. Разве тебе не пришлось — кстати, моими деньгами — заплатить за посуду, которую ты разбила в ресторане, где с тобой приключился истерический припадок? Получается, что ты не смогла все же обуздать свою зависимость!

— Это был не истерический припадок, а паническая атака. Ты не можешь…

— Какая между ними в сущности разница? Истерика, паника… Факт заключается в том, что тысячи женщин, которые ходят в рестораны, могут вести себя абсолютно нормально, не так ли? Эти женщины не выбегают, как полоумные, прочь, оставляя за собой гору разбитых тарелок!

У Франки начало жечь в глазах. Сейчас потекут слезы. Он безмерно преувеличивал, и в этом преувеличении была вся его подлость. И дело было не только в том, что он говорил. То, как он это говорил, усиливало коварство его слов — ядовитых стрел, пущенных твердой рукой точно в цель.

20