На улице между тем стемнело, между деревьями во дворе ресторана легли густые тени. В сумеречном свете лицо Беатрис стало серым. Но наверное, подумалось Франке, дело не в свете, а в страдании, и лицо ее посерело от сильной душевной боли.
— То первое мая, — тихо сказала Беатрис, — то первое мая сорок пятого года… Боже, что это был за день! Это был роковой день. Все решилось тогда, всего за несколько часов, тогда решилась вся наша дальнейшая судьба, хотя сами мы этого еще не понимали.
Франка подалась вперед и снова коснулась руки Беатрис, ощутив сухую морщинистую кожу пожилой женщины. Франка почувствовала, что Беатрис дрожит от внутреннего напряжения.
— Что произошло в тот день, Беатрис? — тихим голосом спросила она. — Что случилось первого мая пятьдесят пять лет назад?
С начала этого года Германия неудержимо покатилась к окончательной катастрофе, и голоса, предвещавшие скорую конечную победу, становились все тише и нерешительнее. «Дойче Гернси Цайтунг» печатала на первой странице заклинания о победе, но едва ли находились люди, которые бы искренне в это верили. «Мы никогда не сдадимся» — аршинными буквами на первых полосах было напечатано и 20 апреля, в день рождения фюрера. Английские газеты острова «Стар» и «Ивнинг Пресс» соперничали с немецким листком в восхвалении Адольфа Гитлера и его гения, писали, что под водительством фюрера немецкий народ придет к победе. В это время Берлин был уже окружен русскими, была освобождена Польша, потеряны Восточная Пруссия и Силезия. Русские продолжали наступать, из разрушенных бомбами немецких городов тянулись толпы из сотен тысяч беженцев. Никакое чудо уже не могло спасти гибнувший рейх. Капитулировала одна немецкая армия за другой. Исход войны был предрешен, и тот, кто публично заявлял, что немцы победят, либо сознательно лгал, либо был настолько оболванен нацистской идеологией, что просто закрывал глаза на фактическое положение вещей.
Эрих, который к тому времени стал подполковником, менял свое мнение по пять раз на день. Перепады настроения, которыми он страдал и раньше, стали сильнее и чаще, поэтому никто не мог сказать, в каком настроении он будет через пять минут. Эрих впервые признался, что пил какие-то таблетки, в том, что он зависит от таблеток. На отрезанном от внешнего мира острове, где катастрофически не хватало продовольствия и самых необходимых медикаментов, конечно же, не было и веселящих таблеток. Эрих страдал от абстиненции. Чем дальше, тем отчаяннее становилось его положение. Он оказался беззащитным перед лицом страхов, фобий и депрессии. Иногда он часами молча сидел в углу, уставившись пустым взглядом в пространство перед собой. Потом он резко пробуждался от спячки и снова становился агрессивным и деятельным. Он принимался обыскивать дом, переворачивал все шкафы и ящики, стремясь найти случайно завалявшиеся таблетки. В феврале он однажды обнаружил в старом чемодане, несколько лет провалявшемся на чердаке, упаковку с двумя таблетками. С тех пор Эрихом овладела навязчивая идея: он был уверен, что в доме должны быть запасы, которые он просто не может найти. Он по сто раз искал их в одних и тех же местах, и когда Хелин спросила, не думает ли он, что какой-то добрый дух положит туда лекарство, он в ответ дал волю своему гневу.
— Ты уже говорила, что в доме ничего нет! — орал он. — Но я все-таки кое-что нашел! Так что заткнись! Ты вообще ничего не понимаешь! Ты никогда не хотела, чтобы я глотал таблетки, и теперь воображаешь, что можешь торжествовать. Но меня голыми руками не возьмешь, поняла? Я буду пить таблетки, и ты не сможешь мне помешать!
Когда ему становилось совсем плохо, он превращался во взбесившегося зверя. Он выбрасывал содержимое ящиков на пол, рылся в нем, не давая себе труда убрать все на место. Он выкидывал из шкафов платья Хелин и разбрасывал их по полу. Он бушевал на кухне и при этом нещадно бил стекло и фарфор. Устав от погрома, он усаживался посреди разбросанных вещей, тупо смотрел перед собой и бормотал: «Я знаю, что где-то они есть. Я точно знаю».
Конечно, февральское чудо больше не повторилось, никаких забытых запасов Эрих больше не обнаружил. Иногда — обычно после особенно сильной вспышки агрессии — он становился дружелюбным, впадал в благодушие, говорил, что все будет хорошо, не уточняя, правда, что именно, и строил планы на послевоенное будущее. При этом он не говорил, каким будет исход войны, но создавалось впечатление, что он смотрит на развитие событий с большим оптимизмом.
— Я думаю, Хелин, что мы с тобой останемся на Гернси, — говорил он, — мне здесь очень нравится. На острове такой приятный климат. Как ты думаешь, не остаться ли нам здесь?
Когда он заводил такие речи, Хелин неизменно бледнела, цепенела и падала духом. Она не знала, как объяснить ему всю абсурдность этого предложения. При этом ей приходилось изо всех сил делать вид, что она с ним согласна. Чаще всего она ограничивалась тихим восклицанием: «Ах, Эрих…», и он почти всегда принимал это за согласие. Только один раз его глаза злобно сверкнули, и он нетерпеливо спросил: «Что ты хочешь сказать? Что значит: Ах, Эрих?»
Хелин, естественно, тут же потеряла дар речи.
— Я не знаю… я хотела только…
— И что ты хотела?
— Эрих…
Он угрожающе посмотрел на нее.
— Я хочу знать твое мнение, Хелин. Я хочу, чтобы ты высказала его честно, понимаешь?
— Я не понимаю, куда ты клонишь, Эрих. Я и в самом деле хотела только…
— Так скажи же, наконец, чего ты «хотела только».